Неточные совпадения
Вот и сейчас: он — в нелюбимом
городе, на паперти церкви, не нужной ему; ветер
шумит, черные чудовища ползут над
городом, где у него нет ни единого близкого человека.
Дома огородников стояли далеко друг от друга, немощеная улица — безлюдна, ветер приглаживал ее пыль, вздувая легкие серые облака,
шумели деревья, на огородах лаяли и завывали собаки. На другом конце
города, там, куда унесли икону, в пустое небо, к серебряному блюду луны, лениво вползали ракеты, взрывы звучали чуть слышно, как тяжелые вздохи, сыпались золотые, разноцветные искры.
Домой пошли пешком. Великолепный
город празднично
шумел, сверкал огнями, магазины хвастались обилием красивых вещей, бульвары наполнял веселый говор, смех, с каштанов падали лапчатые листья, но ветер был почти неощутим и листья срывались как бы веселой силой говора, смеха, музыки.
Самгин возвратился в столовую, прилег на диван, прислушался: дождь перестал, ветер тихо гладил стекла окна,
шумел город, часы пробили восемь. Час до девяти был необычно растянут, чудовищно вместителен, в пустоту его уложились воспоминания о всем, что пережил Самгин, и все это еще раз напомнило ему, что он — человек своеобразный, исключительный и потому обречен на одиночество. Но эта самооценка, которой он гордился, сегодня была только воспоминанием и даже как будто ненужным сегодня.
Дней за пять до приезда наследника в Орлов городничий писал Тюфяеву, что вдова, у которой пол сломали,
шумит и что купец такой-то, богатый и знаемый в
городе человек, похваляется, что все наследнику скажет.
Знакомый
город перед ней
Волнуется,
шумит...
— Ну — дядю Михаила и молотком не оглушишь. Сейчас он мне: «Игнат — в
город, живо! Помнишь женщину пожилую?» А сам записку строчит. «На, иди!..» Я ползком, кустами, слышу — лезут! Много их, со всех сторон
шумят, дьяволы! Петлей вокруг завода. Лег в кустах, — прошли мимо! Тут я встал и давай шагать, и давай! Две ночи шел и весь день без отдыха.
А поезд летел, и звон, мерный, печальный, оглашал то спящие ущелья, то долины, то улицы небольших
городов, то станции, где рельсы скрещивались, как паутина, где,
шумя, как ветер в непогоду, пролетали такие же поезда, по всем направлениям, с таким же звоном, ровным и печальным.
Окружные соседи, которых было немало, и гости из губернского
города не переводились в Чурасове: ели, пили, гуляли, играли в карты, пели, говорили,
шумели, веселились.
— Ну, уж я б ни за что не променяла своего леса на ваш
город, — сказала Олеся, покачав головой. — Я и в Степань-то приду на базар, так мне противно сделается. Толкаются,
шумят, бранятся… И такая меня тоска возьмет за лесом, — так бы бросила все и без оглядки побежала… Бог с ним, с
городом вашим, не стала бы я там жить никогда.
— Не
шуми, не буянь! Скоро в
городе будем… Не срамись да и нас не срами… Не прямо же с пристани — в сумасшедший дом тебя?
В последнее время она часто уезжала в
город и там ночевала. В ее отсутствие я не мог работать, руки у меня опускались и слабели; наш большой двор казался скучным, отвратительным пустырем, сад
шумел сердито, и без нее дом, деревья, лошади для меня уже не были «наши».
Я скакал в
город и привозил Маше книги, газеты, конфекты, цветы, я вместе со Степаном ловил рыбу, по целым часам бродя по шею в холодной воде под дождем, чтобы поймать налима и разнообразить наш стол; я униженно просил мужиков не
шуметь, поил их водкой, подкупал, давал им разные обещания. И сколько я еще делал глупостей!
Рано поутру, на высоком и утесистом берегу Москвы-реки, в том самом месте, где Драгомиловский мост соединяет ямскую слободу с
городом, стояли и сидели отдельными группами человек пятьдесят, разного состояния, людей; внизу весь мост был усыпан любопытными, и вплоть до самой Смоленской заставы, по всей слободе, как на гулянье,
шумели и пестрелись густые толпы народные.
Москва-река, извиваясь, текла посреди холмистых берегов своих; но бесчисленные барки, плоты и суда не пестрили ее гладкой поверхности; ветер не доносил до проезжающих отдаленный гул и невнятный, но исполненный жизни говор многолюдного
города; по большим дорогам
шумел и толпился народ; но Москва, как жертва, обреченная на заклание, была безмолвна.
Со свечой в руке взошла Наталья Сергевна в маленькую комнату, где лежала Ольга; стены озарились, увешанные платьями и шубами, и тень от толстой госпожи упала на столик, покрытый пестрым платком; в этой комнате протекала половина жизни молодой девушки, прекрасной, пылкой… здесь ей снились часто молодые мужчины, стройные, ласковые, снились большие
города с каменными домами и златоглавыми церквями; — здесь, когда зимой
шумела мятелица и снег белыми клоками упадал на тусклое окно и собирался перед ним в высокий сугроб, она любила смотреть, завернутая в теплую шубейку, на белые степи, серое небо и ветлы, обвешанные инеем и колеблемые взад и вперед; и тайные, неизъяснимые желания, какие бывают у девушки в семнадцать лет, волновали кровь ее; и досада заставляла плакать; вырывала иголку из рук.
На извозчике он хотел еще раз повторить наставление, но позабыл. И так и ехали они молча, согнувшись, оба седые и старые, и думали, а
город весело
шумел: была Масленая неделя и на улицах было шумно и людно.
И вот Артамонов, одетый в чужое платье, обтянутый им, боясь пошевелиться, сконфуженно сидит, как во сне, у стола, среди тёплой комнаты, в сухом, приятном полумраке;
шумит никелированный самовар, чай разливает высокая, тонкая женщина, в чалме рыжеватых волос, в тёмном, широком платье. На её бледном лице хорошо светятся серые глаза; мягким голосом она очень просто и покорно, не жалуясь, рассказала о недавней смерти мужа, о том, что хочет продать усадьбу и, переехав в
город, открыть там прогимназию.
— Куда? — уныло спрашивал Яков, видя, что его женщина становится всё более раздражительной, страшно много курит и дышит горькой гарью. Да и вообще все женщины в
городе, а на фабрике — особенно, становились злее, ворчали, фыркали, жаловались на дороговизну жизни, мужья их, посвистывая, требовали увеличения заработной платы, а работали всё хуже; посёлок вечерами
шумел и рычал по-новому громко и сердито.
— А, опять у меня на плотине отдыхать задумал? Видишь ты, какую себе моду завел. Погоди, поставлю на тот год «фигуру» (крест), так небойсь, не станешь по дороге, как в заезжий дом, на мою плотину заезжать… Э, а что ж это он так
шумит, как змеек с трещоткой, что ребята запускают в
городе? Надо, видно, опять за явором притаиться да посмотреть.
— В
городе, слышь, чего-то
шумят? — задумчиво молвил Четыхер.
На третий день по
городу с утра заговорили, что на базаре, в трактире Семянникова, будет дано объяснение всему, и обыватели быстрыми ручьями,
шумя и волнуясь, стеклись на базар.
С реки поднимается сырость, сильнее слышен запах гниющих трав. Небо потемнело, над
городом, провожая солнце, вспыхнула Венера. Свинцовая каланча окрасилась в мутно-багровый цвет, горожане на бульваре
шумят, смеются, ясно слышен хриплый голос Мазепы...
Потом, когда они вышли, на набережной не было ни души,
город со своими кипарисами имел совсем мертвый вид, но море еще
шумело и билось о берег; один баркас качался на волнах, и на нем сонно мерцал фонарик.
После него осталась вдова, дети; ни до них, ни до него никому нет дела.
Город за окнами
шумел равнодушно и суетливо, и, казалось, устели он все улицы трупами, — он будет жить все тою же хлопотливою, сосредоточенною в себе жизнью, не отличая взглядом трупов от камней мостовой…
Шумит, бежит пароход… Вот на желтых, сыпучих песках обширные слободы сливаются в одно непрерывное селенье… Дома все большие двухэтажные, за ними дымятся заводы, а дальше в густом желто-сером тумане виднеются огромные кирпичные здания, над ними высятся церкви, часовни, минареты, китайские башенки… Реки больше не видать впереди — сплошь заставлена она несчетными рядами разновидных судов… Направо по горам и по скатам раскинулись сады и здания большого старинного
города.
Вдали, окутанный синим туманом, глухо
шумит город; под лучами заходящего солнца белеют колокольни, блестят кресты церквей.
Они вышли. Вечерело. Вдали еще
шумел город, но уже чувствовалась наступающая тишина. По бокам широкой и пустынной Старо-Дворянской улицы тянулись домики, тонувшие в садах. От широкой улицы они казались странно маленькими и низенькими.
В четверг служил он обедню в соборе, было омовение ног. Когда в церкви кончилась служба и народ расходился по домам, то было солнечно, тепло, весело,
шумела в канавах вода, а за
городом доносилось с полей непрерывное пение жаворонков, нежное, призывающее к покою. Деревья уже проснулись и улыбались приветливо, и над ними, бог знает куда, уходило бездонное, необъятное голубое небо.
Во все эти дни он не появлялся, сам Норден с его смехом и анекдотами находился в
городе, а без него некому было
шуметь — и чувство тишины было так сильно, как будто во всем мире прекратились внезапно всякое волнение, крик и голоса.
В губернаторском доме все это знали, и чуть князь начинал
шуметь, сейчас же готовили для него лошадей «на выскочку». Так в
городе и говорили: «вот князь едет на выскочку» — и все по возможности прятались, чтобы не попадаться ему на глаза.
Заспавшийся
город, внезапная гостья и все, про что ночью сосны
шумели, все это толпилось в его голове.